— Я такой, Коля, — с недоброй лаской в голосе сказал Малков. — Поперек встану — не перешагнешь. Да и неуж сам-то, Колун, не видишь, что ты же не пара ей. Ну не пара.

— Ей виднее, раз тихих да ласковых любит…

Петька вдруг со злостью бросил под ноги Колуна ведро с уловом и, шагнув через замусоренную канаву, перешел на другую сторону улицы.

На первом же перекрестке свернули в разные стороны. А ведро так и осталось на тротуаре, и когда Колька на углу не вытерпел и оглянулся, то увидел, что возле опрокинутого ведра уже крутились черный кобель и маленькая неряшливая шавка. «Субботу и воскресенье убил, а ради чего?» — с сожалением подумал Колька, но к ведру не вернулся.

Дома на столе его ждала голубенькая бумажка. Колька увидел ее казенную чистоту еще с порога и сразу понял: повестка. Да, Николаю Охватову предлагалось явиться в военкомат, имея при себе пару запасного белья и на трое суток продуктов. Мать сидела у стола, и в пустых, выплаканных глазах ее стоял немой ужас. Чтобы не встречаться с глазами матери, Колька долго читал повестку, но ровным счетом ничего не запомнил, только и понял, что в случае неявки будет предан суду военного трибунала. Он откладывал повестку, потом снова брал ее и снова читал, все собираясь при этом сказать матери, чтобы она не плакала, не убивалась, но, сознавая, что расплачется сам, и не зная, что делать, молча разделся и лег на кровать.

У Кольки были две нижние рубахи, двое трусов, — значит, белье запасное будет. А вот из еды брать нечего: дома ели обычно картошку с постным маслом, соленую воблу, которую мать приносила из пивной рядом, да ржаной хлеб с молоком.

Вечером, совершенно осознав неминуемость предрешенного, мать бросилась по магазинам, чтобы купить сыну хоть конфет на дорогу, но всюду были немыслимые очереди; на окончательно опустевших прилавках стояли одни коробки с овсяным толокном. В каком-то подслеповатом ларьке возле базара удалось выпросить килограмм подмоченных, слипшихся пряников, но от этой покупки ей сделалось нестерпимо горько, и всю дорогу домой она думала о своем прожитом, и — странно— не находилось в нем ни одного светлого дня. Постоянная нужда, очереди за хлебом, потом смерть мужа. Oн работал на кирпичном заводе и как-то в стужу, продрогнув до костей, зашел в только что разгруженную печь обжига погреться, задремал, там и умер во сне от угару. И она устроилась уборщицей в хлебный магазин. Закончив семь классов, Колька пошел работать, и легче вздохнулось, и досыта стали есть, но она все чего-то боялась. В пивной у мужиков только и разговоров было о войне. Чаще других в подвальчик приходили братья Бутаковы: Титушко, Мотька и большак, уже семейный, Ромка. Все трое в кожаных куртках в обтяжку до горла, чтоб никто за грудки не ухватил, стрижены под ерша, литые голые загривки. И трезвые, и напившись допьяна, они непременно дрались в пивной, избивали всех, кто попадал под размах кулака. А однажды большака Ромку нашли самого с перехлестнутым горлом на пустыре, у станции. Сторож хлебного магазина дядя Михей, придя в гости к Охватовым, уминал большим обрубленным пальцем махру в трубке и раздумчиво сообщал:

— Не к добру все это. Перед первой войной так же вот было: то мужик топором бабу зарубил, то баба мужика отравила…

И жила Елена Охватова, перепоясанная вечным страхом, ждала беды.
Когда она вернулась, Кольки не было дома. На полке, прибитой в переднем углу, лежали вещи, собранные им в дорогу: белье, перочинный нож, два носовых платка и две толстые книги; одну из них Елена знала — «Тихий Дон». На столе стоял графин пива, заткнутый бумажной пробкой, а рядом лежала очищенная вобла. Колька вообще ничего не пил, и, увидев припасенный им графин пива, мать вдруг всем своим существом поняла, что сын ее уже взрослый и нигде на чужой сторонке не будет ему больше скидок на молодые годы…
А Колька, промучившись до вечера, не вытерпел и отправился к Петьке: друг все-таки! Петькин отец, тучный, давно облысевший, в майке и подтяжках, красил ворота. Увидев Кольку, бросил в ведро кисть, поправил на плечах подтяжки, спросил:

— Ну, что думает молодежь?

— Да вот все и думы, — Колька протянул повестку. — А Петька где?

— Как же так быстро-то, а? — Малков-отец растерянно крутил перед глазами Колькину повестку, потом, разволновавшись, начал хлопать по плечам широкими резинками подтяжек. — Уж если вас таких гребут — это же что выходит?.. Эко ты!..

Малков так расстроился, что махнул на недокрашенные ворота, взял ведро с краской, и они вошли во двор.

— Петя спит в садике. Как же это, а? Ты что, старше нашего-то?

— Ровесники.

— Да что же это такое?

Петька спал на раскладушке под кустом черемухи в тех же измазанных брюках и носках, в каких пришел с рыбалки. Заслышав шаги, поднялся, сел и с улыбкой хорошо выспавшегося человека поглядел сначала на отца, потом на Кольку.

У Кольки сразу отлегло на сердце от приятельской улыбки, — значит, ссора между ними забыта. Мало ли чего не бывает между друзьями.

— Пока мы спим с тобой, дружок, — неторопливо и озабоченно заговорил Малков-старший и опять стал дергать подтяжки, — пока мы просыпаемся с тобой, дела-то керосином припахивают: Николаю повестка!

— Ой ты! — уже без улыбки глядя на Кольку, сказал Петька и только тут увидел в руках его бумажку. — Ну-ка! Ну-ка! Ну что же, поздравляю! А я сам завтра пойду в военкомат.

— До окончания техникума тебе, дружок, нечего и думать об армии. Кто же будет срывать с учебы почти готового специалиста.

— Дайте мне право самому решать свою судьбу, — в сердцах сказал Петька и, собрав раскладушку, одеяло, пошел к калитке.

— Пойдем ко мне, — вполголоса заговорил Колька, чтобы не слышал Петькин отец. — Я пивка взял. Покалякаем. О Шурке я хочу поговорить.

— А что о ней?

— Ну как что?!

Петька с отцом ушли в дом, и Колька, сидя на опрокинутой бочке под открытым; окном, слышал, как Малков-старший, хлопая подтяжками, уговаривал сына:

— Не следует бросать учебу. Глупо и неразумно. Я все-таки более чем уверен, война не затянется. Мы научились громить врагов в коротких войнах. Хоть самураев, хоть финнов возьми. А теперь и немцев.

— Тем лучше, — откуда-то из глубины дома отвечал Петька. — Разобьем немцев, и я к осени вернусь домой. Тоже не думаю, чтоб мы с ними долго цацкались.

— И все-таки война есть война…

— Я пошел. Думаю, мы друг друга поняли.

— Нет, не поняли. Я больной, мать больна — берешь это в расчет? — уже повышенным голосом говорил Малков-старший вслед сыну, а Петька стоял на своем:

— Я комсомолец, папа. Не отсиживаться же мне в такое-то время дома.

За воротами Колька печально признался:

— На душе, Петя, такое, будто все это последний раз вижу. А ведь все родное, все жалко. Людям бы в ноги поклонился. Мать рассказывает: прежде рекруты у всякого встречного прощения просили…

— Что они прежде-то, людьми, что ли, были! Конечно, будешь прощаться, если гнали их, как баранов на убой. А теперь? С нашей техникой теперь не война, а прогулочка. Видел кинуху «Неустрашимые»? Чего же тогда сопли распустил? Посадят в танк — и пошел по вражьей земле. Сто лет воюй.

— Сто лет, — вяло проговорил Колька, не желая, видимо, спорить. — Ладно. Поживем — увидим.

Они подходили к дому, где в полуподвале жили Охватовы. В пыльном, у самой земли оконце ихней каморки светился огонек.

— Петя, погоди-ка! — попросил Колька и придержал Малкова за рукав. — Надо здесь поговорить — там мать. С Шурой у нас — не разбери-поймешь. Только уж давай прямо: я по-дружески хочу. С тобой ей дружить так с тобой. Со мной — так со мной.

— Ненормальный ты, Колун. «С тобой — так с тобой». Ну кто так рассуждает? Ее надо спросить.

— Я наперед хочу знать: может, вы объяснились — чего уж мне лезть. А ее не поймешь. Она и вашим и нашим. При мне — про тебя, при тебе — про меня.

×